Ψογερώτατος (psoheros) wrote,
Ψογερώτατος
psoheros

Category:

Бедные нелюди, истинные Хозяева

С некоторым смущением вынуждены признать, что рассуждения о дебюте Фёдора Михайловича Достоевского нам придётся начать с возражений статье покойного Гурия Константиновича Щенникова «Бедные люди» из “энциклопедического” сборника Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. (СПб., 2008. С. 13 — 16), и другим исследователям, инспирированным экзальтированной критикой Виссариона Белинского, а через него – марксистским литературоведением, предписавшей считать вышеупомянутый роман чуть ли не вершиной творчества Достоевского. И, как бы ни были мы непредвзяты в отношении марксистской и вообще – “левой” (в политическом смысле термина) теории литературы, и как бы ни признавали несомненные достоинства этого эпистолярного романа, - персонажей этого произведения так живописно изображают, будто преднамеренно скрывая от читателя, что «Бедные люди» – довольно-таки злобная пародия на «Опасные связи: Письма, собранные в одном частном кружке лиц и опубликованные в назидание некоторым другим» (“Les Liaisons dangereuses: Lettres recueillies dans une sociéet publiées pour l’instruction de quelques autres”, 1782) французского генерала, изобретателя и писателя Шодерло де Лакло, а не прозаической per se «Эжени (Евгении) Гранде» (“Eugénie Grandet”, 1834) Оноре де Бальзака, - это совсем не то сочинение, каким его посчитал Белинский, а так же Григорович и Некрасов.

Apropos, сходство с “бальзаковской” «Евгенией» ясно, чем обосновано – тем, что перед сочинительством Достоевский целиком перевёл вторую часть «Сцен из провинциальной жизни» (“Scènes de la vie de province”), косвенные параллели усматриваются в образах протагонисток романов, и – всё. Далее можно привести цитату из воспоминаний самого ФМД, свидетельствующую о том, что Белинский, по своему обыкновению понял всё по-своему, а грубо говоря – не понял ничего:
“Да вы понимаете ль сами-то, — повторял он мне [Достоевскому] несколько раз и вскрикивая по своему обыкновению, — что вы такое написали!” <...> “Вы только непосредственным чутьем, как художник это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали. Да ведь этот ваш несчастный чиновник — ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и, когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей — он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть «их превосходительство», не его превосходительство, а "их превосходительство", как он у вас выражается! А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, — да ведь тут уже не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. <...> Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным, и будете великим писателем!..”

Иными словами, Белинский сотоварищи определил Достоевского в «натуральную школу», вместе с Фаддеем Венедиктовичем Булгариным (Ян Тадеуш Кшиштоф БулгаринJan Tadeusz Krzysztof Bułharyn, 24-е июня 1789-го — 1-е  сентября 1859-го), давшим называние “направлению”, Григоровичем, Герценом, Гончаровым, Некрасовым, Панаевым, Далем, Чернышевским, Салтыковым-Щедриным и другими, продолжателями слов и дел Николая Васильевича Гоголя до первой публикации «Выбранных мест из переписки с друзьями» (1847). “Левая” (либеральная и позже – марксистская, далее – советская) критика увидела в романе лишь один вызов социальной несправедливости, ужас положения “маленького человека”, уже не гротескно (стало быть, художественно “приукрашенного”) нищего, нашего и вашего современника, вероятно – соседа, и с большей вероятностью – подобного честного и порядочного гражданина, у которого и прав-то никаких нет, одни обязанности. Тов. Щенников называет Макара Девушкина (второго главного респондента эпистол) прототипом многочисленных “бунтарей” в романистике Фёдора Михайловича, хотя в Девушкине смущает именно что его вечно ищущее самооправдания смирение и слепое чинопочитание.

А теперь – будем внимательнее и ответим на вопрос: кто это такой, Макар Алексеевич? Строго говоря, кошмар его ситуации не в социальном аспекте, но заключён в его образе так называемой личной жизни: таких современные люди называют энергетическими вампирами, а с нашего позволения – эндопаразитами бессознательного. Теми, кто использует наиболее эффектные и эффективные риторические методы (Владимир Петрович Владимирцев в статье «Опыт фольклорно-этнографического комментария к романуБедные люди”» указывает, что речь Девушкина можно считать фразеологически более богатой, чем у любого другого персонажа Достоевского вообще, то есть бессознательно, - якобы, - рассчитанной на то, чтобы впечатлить образованную девушку) средства контроля; периодически, непременно с истерическими интонациями, это существо требует к себе внимания (цитата: Бедные люди капризны – это уж так от природы устроено. Я это и прежде чувствовал, а теперь еще больше почувствовал. Он, бедный-то человек, он взыскателен; он и на свет-то божий иначе смотрит, и на каждого прохожего косо глядит, да вокруг себя смущенным взором поводит, да прислушивается к каждому слову, - дескать, не про него ли там что говорят?) и соболезнования, оно внушает вкрадчивыми увещеваниями жертве иллюзию “привилегированности” статуса несчастной (пусть нищие, но в этом – ничего плохого, нищие тоже – “благородны”). Оно доверительно откровенничает со своей жертвой, проявляет некоторую виктимность в свою же пользу, но никогда не признает своего паразитарного характера. Не менее паразит (оно, если непонятно, id, с которым отожествляет себя “обречённая на несчастье” жертва; ср. жертва, укушенная упырём, мнит себя “cертифицированным” кровопийцей, имитируя поведение разносчика заболевания) не любит, когда за ним присматривают и подглядывают, грозя разоблачить. Вот что он пишет г-же Добросёловой, совмещая жалобы со своим уничижительным мнением о «Шинели» Николая Гоголя:

А оттого, например, что он знает, что есть под боком у него такой господин, что вот идет куда-нибудь к ресторану да говорит сам с собой: что вот, дескать, эта голь-чиновник что будет есть сегодня? А он соте-папильйот будет есть, а я, может быть, кашу без масла есть буду. А какое ему дело, что я буду кашу без масла есть? <…> И они ходят, пасквилянты неприличные, да смотрят, что, дескать, всей ли ногой на камень ступаешь али носочком одним; что-де вот у такого-то чиновника, такого-то ведомства, титулярного советника, из сапога голые пальцы торчат, что вот у него локти продраны – и потом там себе это всё и описывают и дрянь такую печатают... А какое тебе дело, что у меня локти продраны? Да уж если вы мне простите, Варенька, грубое слово, так я вам скажу, что у бедного человека на этот счет тот же самый стыд, как и у вас, примером сказать, девический. Ведь вы перед всеми – грубое-то словцо мое простите – разоблачаться не станете; вот так точно и бедный человек не любит, чтобы в его конуру заглядывали, что, дескать, каковы-то там его отношения будут семейные, - вот. А то, что было тогда обижать меня, Варенька, купно с врагами моими, на честь и амбицию честного человека посягающими!
<…> Но всё же это ничто перед гнусным намерением Ратазяева нас с вами в литературу свою поместить и в тонкой сатире нас описать; он это сам говорил, а мне добрые люди из наших пересказали.

Безымянная хозяйка (“риэлтор”) Девушкина, отзываясь о его странной противоестественной связи с Варварой Алекссевной Добросёловой “чёрт с младенцем связались”, в известном смысле – права; цель у эндопаразита, - как и у дьявола, пытающего уверить всех, что его не существует, - убедить жертву в том, что он – не лишняя, даже необходимая, безвредная, а то и полезная часть организма. Так и низкоранговая в инфернальной иерархии нечисть считает себя неотъемлемой частью мiроздания и искренне недоумевает, с какой стати её проклинают, гонят и истребляют. Причём, вполне в манере литературной моды, Достоевской противопоставил Девушкина, - не аналогично Мечтателю (протагониста романа «Белые ночи») и Васи Шумкова (из повести «Слабое сердце») романтикам-особистам, - но – в том же аспекте вынужденного вредительства, как единственного способа выживания. Девушкин довольствуется тем, что ему дано “по природе”, униженной и оскорблённой, уязвимой; сокрушается тем, что “по чистой случайности” жертва ускользает от него, пытается её отговорить, злоупотребляя заведомо отработанными, - русской литературой, - приёмами, говоря “и здесь, и там будешь несчастной, судьба у тебя такая”.

Выдающийся достоевист Георгий Михайлович Фридлендер (9-е февраля 1915-го — 22-е декабря 1995-го) отмечал, что Фёдор Михайлович часто использовал личные впечатления, а также некоторых членов семьи в качестве прототипов для своих персонажей. Прототипом Вареньки Доброселовой послужила родная сестра писателя. Совпадает как имя героини, так и описываемые ею в дневнике воспоминания детства; в них упоминается няня Достоевских Алена Фроловна, отец Вареньки напоминает главу семейства Достоевских, а описание деревни похоже на описание родового имения — села Дарового. Подозрения в адрес Фёдора Михайловича в сходстве с Макаром Алексеевичем начали публиковаться уже при жизни Достоевкого, побуждая его писать младшему брату, Михаилу, раздражённые строки, которые мы однажды приводили в эпиграфе.

На этом основании мы заключаем, что Достоевский в лице адресата Вареньки описывал того, кем он мог стать (не начни он писательскую карьеру) и того, кем крайне нежелательно становится; “добреньким”, с виду законопослушным и добропорядочным человеком, как утверждал “коллега” Достоевского – “делающим гадости без всякого удовольствия”. Впору было бы обвинить всё и вся, структуру государства и общества в том, что они не позволяют непакостить”. Но до этого “секулярно-гностического” тезиса Достоевский ещё доработался; как и многие молодые авторы, он ищет свой стиль, или, фигурально, “полемизирует” с Гоголем (на которого был совершенно не похож, как ему казалось тогда и кем его поспешили окрестить “белинские”), с германскими и  французскими романтиками (главным образом, с Гофманом), с коллегами из редакции журнала «Отечественные записки» (по поводу того, насколько он не похож на Гоголя, чтобы быть “вторым Гоголем”). И, вплоть до ареста в апреле 1849-го года Фёдор Михайлович преднамеренно дистанцируется от своих персонажей, вместе с тем, под давлением критиков и соратников, не может избежать автобиографических импликаций.

Например, пресловутый Василий Шумков, сошедший с ума и умерший от сознания единоличного “счастья”, просто потому, что ему, случайно, разумеется, повезло немногим больше остальных (любящая невеста, надёжный товарищ, благосклонный начальник, бесконечное трудолюбие, гарантии карьерного роста, длинный рубль, звонкое имя, большая судьба – всем бы такое, и, далее, вопрос – а почему не всем, а только ему?). Литературовед Марина Викторовна Загидуллина считает, что подобное безудержно-отчаянное желание всеобщего благоденствия присуще молодому Достоевскому, увлечённому в те годы утопическим социализмом (графа Сен-Симона и “разночинца” Фурье); но Шумков, по большему счёту – утрированный Достоевский, а точнее – вечно взвинченный антагонист (кардинально отличающийся от...) Достоевского. И, конечно, Достоевский поспешил “расправиться” с Шумковым наиболее жестоким и нелепым способом, чтобы показать, насколько его персонаж одиозен, утвердить, запротоколировать своё различие с ним.

Особо внимания заслуживает повесть, над которой Фёдор Михайлович работал в том же 1846-м году, и высоко ценил среди всех сочинений того периода – «Хозяйка» (опубликована в 1847-м). Естественно, это подражание Гоголю, в частности, повести «Страшная месть» (1831) в сборнике «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Невскому проспекту» из цикла «Петербургские повести» (1834), также – новелле «Магнетизёр: история одной семьи» (“Der Magnetiseur: Eine Familienbegebenheit”, опубликованной из сборнике «Фантазии в манере Калло» – “Fantasiestücke in Callot's Manier” (1815) и “фантастически-плутовского” (иначе называемый пикарескным, от исп. novela picaresca) роману «Повелитель блох: Сказка в семи приключениях двух друзей» (“Meister Floh. Ein Mährchen in sieben Abentheuern zweier Freunde”, 1822) Э. Т. Гофмана. Для молодого, многообещающего и тут же разочаровавшего некоторую часть публики писателя интуитивная импровизация, - неловко, неоправданно, по большему счёту, - совмещающая юго-восточный славянский фольклор (необычайная насыщенность речи персонажей архаизмами со специфическим старославянским “волжским” синтаксисом) и европейский, - буржуазный, в значении – городской, - романтизм (с характерными для него темами – фасцинацией, - непреодолимым влечением, - болезненной замкнутостью, неизбежность малого зла и крупных неприятностей) – была действительно невероятным успехом. Тем что “преодолело” и европейскую романтику, - с её витком спирали вырождения – сентиментальным романом, и гоголевскую “чёрную фантастику”, транспонирующую “прерогативу”, а то и монополию на производство фольклора, - тягуче-мрачного, пессимистического, безысходного, - в Малороссию, и почти всегда – не позже екатерининской эпохи (годов правления Екатерины II Алексеевны).

Подчеркнём два нюанса повести: зловещий мещанин (буржуа) Мурин, - вопреки тому, что изъясняется на ассимилированном подобии “региолекта” XVII~XVIII веков, - изображён “нашим и вашим современником”, не каким-нибудь асоциальным маргиналом. О нём только и могут подумать – “ну, суров и нелюдим, провинциал, характер такой”; это протагонист, Василий Михайлович Ордынов, страстно влюбивчивый (что им самим, разумеется, отрицаемо; тяжко признавать, что нуждался в гиперкомпенсации своей прежней фанатической привязанности светской науке), чувствует себя перманентно – чужим, неуютно в любом обществе. Возможно, наедине с любовницей ему стало бы нестрашно и не странно, но – у его возлюбленной был, есть и будет балансирующий между законом и беззаконием “супруг” (владелец, иногда выдаваемый за отца), взаимоотношения с которым описывать бессмысленно, слов не хватит. Очевидно с первых строк одно – что ненависти, произошедшей из виктимности (проклятая родительницей блудная дщерь сожительствует с погубившим её родителей колдуном-деспотом, - и её, мягко говоря, не устраивают условия этого сожительства, -  от непреходящего чувства вины) – у Катерины, “душеньки” – нет, а есть разыгранный для Ордынова спектакль самоуничижающейся и самообвиняемой жертвы, которую, - нельзя того исключить, - на самом деле,  устраивает либо всё, либо почти всё.

Второй момент: Мурин и его присная нисколько на страшатся монотеистического и даже церковного “ангажемента”. В данном аспекте Мурина можно сравнить с опальным маршалом де Ре (Жиль де Монморанси-Лаваль, барон де Ре, граф де Бриен, сеньор д’Ингран и де Шанту – Gilles de Montmorency-Laval, baron de Rais, comte de Brienne, senior d'Ingrane et de Champtous, предпол. 1405-й — 26-е октября 1440-го, участник Столетней войны, сподвижник Жанны дАрк), увлёкшегося в отставке мистикой и оккультизмом, но сохранившим, согласно преданиям, изначальную набожность. И никаких противоречий, и, прости Господи, парадоксов в этом нет; к слову, Фёдор Михайлович избегал этой дефиниции, поскольку при его жизни ей стали обозначать всё то, что не помещается в тесный периметр буржуазного здравомыслия, в замкнутую сферу common sense, в основном – по утилитарным соображениям. Буржуа (бюргер) возомнил, что все закономерности мироздания непреложны, общеизвестны и распространяются на всех, вопреки тому, что в частных случаях эти же закономерности сбоят, поскольку проблема, требующая разрешения, многим сложнее хрестоматийных надуманных дважды двух и безотносительна теореме Карно (Николя Леонар Сади КарноNicolas onard Sadi Carnot, 1-е июня 1796-го — 24-е августа 1832-го, автор «Размышлений о движущей силе огня и о машинах, способных развивать эту силу» – “flexions sur la puissance motrice du feu et sur les machines propres à velopper cette puissance”, 1824, считаемым основополагающим сочинением о термодинамике).  

К нашему сожалению, современная Достоевскому критика и публика не оценила “чёрно-фантастической” инициативы ФМД, как годом ранее не желала видеть в Макаре Девушкине “ментального упыря”. От Достоевского экстренно потребовали как можно и нельзя больше сентиментальности – потому, что модно, востребовано, необходимо, чтобы закрепиться на карьерной лестнице в литературе; Достоевский, вероятно, горестно вздохнул (понимая, что времена Одоевского, высококлассного подражателя Гофмана и самого Эрнста Теодора Амадея безвозвратно прошли) и согласился. В последующие годы сентиментальной беллетристике он будет обращаться не реже и не чаще (незачем пояснять – зачем), чем к возбуждающей самые жуткие фантазии мистике, к оккультной и около гностической гетеродоксии – о которой он ничего не знал, едва ли сознавая, вместе с тем, что когда-нибудь его сочинения будут интерпретированы как образцы неогностической литературы. Но это совсем другая история, мы о ней даже в следующей главе не станем рассказывать, а расскажем о сногсшибательном тоскливо-слезоточивом сентиментализме в творчестве Фёдора Михайловича.

P.S.:  Дежурные котики по случаю субкоты.

59654680_2431330956898716_3767061372316155904_o
Tags: Достоевистика, Лик-Бес, Литература тревожного отсутствия, Ресентиментальность, Служанка богословия, Эндопаразиты бессознательного
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments